Трудно быть Оскаром


Перевод: Лера Огурцова
Коррекция, редакция: Константин Макаров, Маргарита Баранова

by JOHN BANVILLE


Можно поспорить с тем, что вершиной творчества Оскара Уайльда, одного из величайших авторов периода с 1880 по 1900 года – который мы упорно называем fin de siècle (концом века) – были два произведения, посвящённые эстетическим размышлениям: страничное предисловие к роману «Портрет Дориана Грея» и памфлетное эссе «Упадок искусства лжи». Странно уделять такое внимание паре отрывков из всего его наследия, которое включает в себя театральные шедевры: «Как важно быть серьёзным» и «Идеальный муж», наряду с выстраданной тюремной исповедью «Из глубины» и «Балладой Редингской тюрьмы». Но разве сам Уайльд не был непревзойдённым мастером парадоксов? И правда, способность перевернуть мудрость веков с ног на голову, лёгким и элегантным прикосновением афоризма, — в этом и заключена главная особенность его творчества.

«Нет книг нравственных или безнравственных», — утверждает в предисловии к «Дориану Грею» с невозмутимой властностью папской буллы Уайльд. Со своей любовью к напыщенности и хвастовству он держал папство в очаровательном и даже завистливом почёте. Это влечёт за собой следующий вопрос: существует ли вообще понятие нравственной или безнравственной жизни? В позднюю викторианскую эпоху в Англии не сомневались (после того, как Уайльд стремительно впал в немилость в 1895 году), что он был «в высшей степени безнравственен», пользуясь формулировкой его друга и поклонника Андре Жида, за что и был приговорён к двум годам каторжных работ, прежде чем отстранился ото всех с отвращением, зловеще потирая руки.

Против него не просто объединился круг высшей буржуазии: многие его собратья по перу отступились об бывшего друга и коллеги, ни один из них не остался рядом из страха оказаться неугодным и остаться без укрытия. Генри Джеймс, который встречался с Уайльдом ранее, в 1882 году в Америке, и называл его «нечистым зверем», считая его «отталкивающим и отвратительным», был в равной степени потрясён и захвачен этой «очень жалкой, но всё же трагедией», которая началась с заключения Уайльда под стражу по обвинению в гомосексуализме весной 1895 года. В то время Джеймс написал своему другу: «Уайльд никогда не представлял для меня ни малейшего интереса – но эта отвратительная история заставила меня обратить на него внимание – в некотором смысле». В некотором смысле: в едва ощущаемом отзвуке отчетливо слышатся и ужас, и тоска.

Насущный вопрос, который беспокоил всех в то время, звучит и сейчас: почему Уайльд не воспользовался шансом покинуть страну, который тактично был ему предложен властями в этот судьбоносный – по-другому не скажешь – день пятого апреля 1895 года, когда действие ордера на его арест по обвинениям в гомосексуальности было остановлено на полтора часа, на время, которого было бы достаточно, чтобы сесть на пароход в Кале и избежать ареста. Даже его мать просила его сделать это, но он не уехал: «Я посчитал, что, оставшись, поступлю более благородно и красиво, — так он сказал любви всей своей жизни лорду Альфреду Дугласу. — Я не хочу, чтобы меня называли трусом или дезертиром». До самого конца он отстаивал и принимал своё падение.

Обстоятельства этого дела обросли легендами, поэтому будет уместным упомянуть их здесь вкратце. Оскар Фингал О’Флаэрти Уиллс Уайльд родился в Дублине в 1854 году. Его родители — сэр Уильям Уайльд, успешный и известный глазной и ушной хирург и милая, хотя слегка и нелепая, жена Джейн, в чей крови текла итальянская кровь, писавшая под псевдонимом Сперанца патриотические стишки – в высшей степени нескладные – для националистических изданий, что чуть не привело её в тюрьму. Какой бы это был удар для высокоуважаемого семейства Уайльдов, если бы её приговорили к заключению: двое заключённых в одной семье!

Молодой Оскар посещал закрытую школу Постора в Эннискиллене, затем колледж Тринити в Дублине, а затем Оксфорд, где он стал одной из эксцентричных достопримечательностей колледжа Магдалены, радостно наряжаясь в струящиеся плащи и небрежные воротнички и украшал свою комнату страусиными перьями, живыми лилиями и голубым фарфором. Однако много времени он посвящал и своим занятиям, в особенности греческому и латыни — и он совсем не преувеличивал, когда называл себя «властелином языка».

Попав в Оксфорд, он оказался под влиянием новых, на тот момент революционных взглядов Джона Рёскина и в особенности Уолтера Патера, чьи художественные теории были в высшей степени важны как для Уайльда-человека, так и для Уайльда-писателя. Как и каждый человек искусства, конечно, он должен был если не убить своего отца — Патера! — то, по крайней мере, нанести ему лёгкую обиду. В одностороннем диалоге «Упадок искусства лжи» главный герой Вивиан, выражающий авторскую точку зрения, делает осторожный, но хорошо продуманный шаг дальше, чем его наставник в направлении освобождения искусства от всех навязанных ему обязательств практической ценности и обыденных мировых «мутных страстей»:

Искусство никогда не выражает ничего, кроме себя самого. Это принцип моей новой эстетики, и именно он, а не главная связь формы с содержанием, о которой так любит рассуждать г-н Патер, есть основа всех искусств.

«Новая эстетика», пожалуй, была не так уж и нова, как он утверждал – принцип искусства ради искусства уже развивался, когда был опубликован «Упадок искусства лжи» в 1889-м году – но никто, даже Флобер в своих письмах или Бодлер в статьях, не заявлял о полной автономности искусства с таким апломбом и уверенностью и в такой виртуозно убедительной прозе. Более того, Уайльд построил свою аргументацию на широком пласте классических и современных ему авторов. Он хорошо знал, о чём говорил.

После окончания университета он целеустремлённо и с боевой готовностью сосредоточился на том, что будет трудиться в «мире букв», как незатейливо называли литературную гонку. Было странно, что такой образованный человек, преданный культуре старой Европы, первый щедрый успех будет иметь в Новом Свете, во время поездки по Америке с лекционным туром, среди прочих тем которого было и искусство интерьера. Поездка рассчитывалась на четыре месяца, но продолжалась почти год. Уехав так далеко, Оскар всё же вернулся домой.

В личной жизни он, казалось, вступил на твердую почву, когда в 1884 году женился на Констанции Ллойд, дочери адвоката с далеко не маленьким доходом в качестве бонуса. Они поселились в милом доме по улице Тайт в Лондонском районе Челси, в который привнесли от себя дизайн интерьера и двух детей — Сирила и Вивьена — любопытно, что именно так звали двух героев в «Упадке лжи», хотя имя «Вивьен» писалось иначе1Vyvyan vs. Vivian – но нежные узы домашнего рая не смогли надолго удержать Оскара. Как он писал много лет спустя: «Устав находиться на этих высотах, я сознательно опустился в глубины в поисках новых ощущений». Поначалу те глубины разврата, в которые он опустился, были не так уж и глубоки. Считается, что его первый опыт гомосексуальных отношений случился в 1886 году с канадским журналистом французского происхождения и арт-критиком Робертом Россом, который оставался одним из самых преданных его друзей и соратников до самой смерти писателя и даже после неё.

Здесь мы остановимся. Глубины, хоть и были мелкими, но всё же мутными. «Считал ли Оскар Уайльд себя гомосексуалом?» — этот вопрос задает себе Николас Фрэнкель в своей книге «Оскар Уайльд: жизнь нераскаявшегося», увлекательном исследовании того периода жизни писателя, который часто отрицают. Указывая на то, что слово «гомосексуал» появилось в печати и только затем стало прилагательным2«homosexual» в английском языке — и существительное, и прилагательное в 1892 году, Фрэнкель пишет:

В разговоре о «половой идентичности» в викторианской Англии есть что-то анахроническое. Секс — санкционированный или незаконный — был процессом, в который люди были вовлечены, но он не рассматривался как выражение чьей-то сексуальности.

Справедливо будет отметить, что Уайльд знал свою собственную природу, каким бы термином это тогда ни называлось. «Поэт, оказавшийся в тюрьме за любовь к мальчикам, любит мальчиков» — писал он, как бы между прочим, из Парижа после своего освобождения из тюрьмы и примирения с Дугласом — «Бози» — и далее он продолжал настаивать в полном достоинства и меланхолии тоне последних лет, что, если бы после своего заключения он изменил свою жизнь и предал «мальчиков», это бы стало подтверждением того, что «ураническая любовь позорна». Но что же довело его до такого отчаяния — преданность благородству и настоящая любовь или nostalgie de la boue3желание деградации и греховности, которая привела его к затхлым глубинам, в которых правили мальчики-проститутки и их «клиенты»? Или это были глубины джунглей? «Это было всё равно, что пировать с пантерами, — писал он в знаменитой тюремной исповеди. – Опасность придавала всему остроту».

Особым «случаем греха», как его называли священники, из-за которого он и попал за решётку, был дорогой Бози. Дугласа сильно оклеветали, и по делу, как многие склонны считать. Кроме Фрэнкеля, чьей целью было тихо, но настойчиво доказать это, чтобы очистить, хотя бы отчасти, запятнанную репутацию Бози:

Отношения между Уайльдом и Дугласом по-прежнему понимают неправильно. Дугласа слишком часто представляют чёрствым и бессердечным, Иудой или Яго, который побуждал Уайльда не единожды, а дважды к катастрофическим и роковым действиям, прежде чем каждый раз отказывался от него и оставлял один на один с последствиями.

Великодушие Фрэнкеля в стремлении восстановить репутацию Бози достойно восхищения, но он не предоставляет достаточно доказательств в поддержку своей точки зрения. Это правда, что Бози был испорченным, хныкающим отродьем, которым его считали потомки, но не более того. Он подтолкнул Уайльда к краю пропасти, казалось бы, совсем не думая о последствиях, и даже если, как пишет Франкель, «он знал и любил Уайльда сильнее, чем любой другой человек в то время, которое нас так волнует», эта любовь состояла настолько же из эгоизма и безответственности, насколько из «уранического» благородства.

Первым из «двух ужасных и роковых действий», который совершил Бози, стало возбуждение дела на собственного отца о клевете, к которому он подтолкнул Уайльда — по-настоящему мерзкого маркиза Квинсбери, мистера Хайда без доктора Джекилла: зная об отношениях сына с Уайльдом, он оставил свою визитную карточку в клубе Уайльда с нацарапанным на ней обвинением сказочно известного драматурга в том, что он «содомит». Уайльд, вопреки советам многих его друзей, пошёл в наступление и потребовал возбудить судебное разбирательство за клевету, которое, как мы знаем, оказалось ужасным просчётом и привело к тому, что его самого обвинили в грубых непристойностях и отправили в тюрьму.

Вполне вероятно, что Уайльд не до конца осознавал, что означало тюремное заключение в те времена. «Почти наверняка, — пишет Франкель. — Он всё ещё придерживался возвышенного и романтического взгляда на тюремное заключение: однажды он написал, что «несправедливое тюремное заключение за благородное дело укрепляет и усиливает дух человека». Но суровое разочарование настигло его в тюрьме Пентонвилль, одном из самых жёстких мест содержания под стражей в викторианской Англии. «Сначала это был дьявольский кошмар, — рассказывал Уайльд другому верному другу Фрэнку Харрису. —  Более ужасный, чем всё, что я когда-либо представлял». По прибытии его заставили «искупаться» в ванне с грязной водой; его волосы, густые локоны, которыми он когда-то бахвалился, были обрезаны; его одели в «ливрею стыда», засунули в камеру, настолько крошечную и зловонную, что он едва мог дышать:

Но хуже всего была бесчеловечность; какие дьявольские существа люди. Я никогда ничего не знал о них. Я никогда даже не думал о таких жестокостях.

Надо отдать должное Уайльду, который после своего освобождения много работал, чтобы добиться реформы системы уголовной ответственности и достиг значительных результатов. Он также был активным сторонником отмены Акта о внесении поправок в Уголовный кодекс, в соответствии с которым он был осужден за гомосексуальную деятельность. «Я не сомневаюсь, что мы победим, — писал он активисту Джорджу Ивсу в 1898 году. — Но путь этот долог и покрыт кровью мучеников». Здесь следует иметь в виду, что Уайльд был эстетом и автором анархистского эссе «Душа человека при социализме». Оскар был разносторонним человеком, но не все его качества были связаны с нежностью.

К осени 1895 года Уайльд, по словам Фрэнкеля, «приближался к полному разрушению». Серьезно изнурённый голодом, бессонницей и неотступающими болезнями, он был настолько слаб, что однажды утром он не смог встать с постели и, когда его заставили это сделать, то постоянно падал; упав однажды, он получил повреждение внутреннего уха, травму, которая, вероятно, стала причиной его преждевременной смерти от менингоэнцефалита через пять лет.

Со временем условия его содержания в тюрьме несколько улучшились, частично благодаря усилиям Росса и, особенно Харриса, одного из людей в кругу Уайльда, до сих пор считавшегося негодяем, но оказавшимся после любопытной и наполненной фактами книги Фрэнкеля чуть ли не святым. Летом 1896 года Харрис поговорил с председателем тюремной комиссии сэром Эвелин Рагглс-Бриз, требуя более мягкого обращения для страдающего заключённого, который теперь был переведён из пиранезийской камеры ужасов, которая была в Пентонвилле, в менее суровую Редингскую тюрьму. К удивлению Харриса, Рагглс-Бриз сразу отправил его в Рединг, чтобы выяснить состояние Уайльда, физическое и духовное.

По словам Фрэнкеля, «визит Харриса в 1896 году стал поворотным моментом в процессе лечения Уайльда в течение двух лет лишения свободы». Одним из следствий этого визита, которое имело не самый последний эффект, был благочестивый и чисто стратегический отказ Уайльда от его представлений о благородстве уранической любви. Послушав Харриса, Уайльд сочинил длинную и, на первый взгляд, искреннюю просьбу к британскому министру внутренних дел о досрочном освобождении. Фрэнкель пишет:

Его просьба начинается с того, что, хотя у него не было желания смягчить эффект от «ужасных преступлений», в которых он «по праву был признан виновным», эти преступления были «формами сексуального безумия» и «заболеваниями, которые должен лечить врач, но ни в коем случае не должны считаться преступлениями, подлежащими судебному наказанию».

Капитуляция, которую представляет этот документ размером в две тысячи слов, кажется вполне понятной, учитывая бедственное положение Уайльда, но совершенно печально, что такому гордому человеку пришлось так унижаться.

В длинном эпистолярном крике души — эссе «Из глубины», завершенном в 1897 году, Уайльд назвал Бози главной причиной своей гибели. По иронии судьбы, Бози даже не знал о существовании этого документа ещё много лет. Уайльд оставил его на хранение у Роберта Росса, который опубликовал его через пять лет после смерти писателя. Это версия подверглась цензуре, чтобы Дуглас смог написать на неё рецензию — не понимая, что это было по сути письмом к нему самому.

И всё же, вместо того, чтобы осознать, какое пагубное и разрушительное влияние Дуглас оказал на него, два года мучений в тюрьме, похоже, только усилили его страсть к красивому и не бездарному молодому человеку. Как пишет Фрэнкель, «строго сексуальный элемент в их любви друг к другу исчез в первые годы их отношений …. Но двое мужчин всё ещё любили друг друга, и их постоянная дружба и привязанность были публичным скандалом». В письме к своей матери, которое Фрэнкель без колебаний описывал как «душераздирающее», Дуглас писал: «Я всё ещё люблю его и восхищаюсь им, и я думаю о том, как позорно относятся к нему невежественные и жестокие животные».

Их скандальное воссоединение стало достоянием общественности. Они поселились в Неаполе, городе, который Уайльд описывал с наслаждением как «злой и роскошный», и где пара рецидивистов, несмотря на хроническую нехватку средств, хорошо питалась, много выпивала и развлекалась горячими играми с мальчиками. Это было второе из двух «катастрофических и роковых действий», в которых, по мнению Фрэнкеля, несправедливо обвинили Бози; напротив, он настаивает — возможно, немного чрезмерно, — что «злополучное воссоединение Оскара Уайльда и лорда Альфреда Дугласа в Неаполе является одним из самых неправильно понятных и искажённых событий в истории литературы», хотя оно и положило конец всем надеждам Уайльда на сохранение достоинства и получение средств к существованию, мысли о которых Уайльд так лелеял».

Порядочность: это слово сразу наводит на мысль о жене Уайльда, Констанс, сбитая с толку бедствием, которое постигло её и её детей, и всегда больше грустившая, нежели испытывавшая гнев или злорадство. Её самым жестоким поступком стал запрет для Уайльд на общение со своими двумя сыновьям, и он отправился в могилу, даже не увидев их снова, за исключением фотографий, которые она посылала ему. Это было одно из тех лишений, с которыми ему было сложнее всего справиться: «Я хочу любви моих детей», и за это он не мог заставить себя простить свою жену. Тем не менее, он полностью осознал ужасную рану, причиненную этой порядочной и обиженной женщине: «Я не против, чтобы моя жизнь разрушилась, — писал он другу. — Так и должно быть, но, когда я думаю о бедной Констанс, я просто хочу убить себя».

Друзья Уайльда заставили его начать писать снова в эти последние, одинокие годы, и он даже подписал контракты на новую работу, но это была всего лишь уловка, чтобы заполучить наличные деньги, в которых он нуждался. В Париже после его освобождения из тюрьмы он остановил свою старую знакомую — певицу Нелли Мельба — на улице и, почти плача от стыда, попросил у неё денег. Хотя он был нищим, он всё ещё хотел жить жизнью чрезвычайно успешного драматурга, каким он когда-то был. «Моя работа была для меня радостью, — писал он. — Когда мои пьесы ставились в театре, а я получал сто фунтов в неделю! Я наслаждался каждой минутой дня». Но возможно именно тогда, в радости, безграничном восторге, куче денег, начался его постепенный путь к окончательному провалу? После освобождения он попытался вернуть былую славу в Неаполе и в других городах, но напрасно; от неё остался только пепел. «Во мне что-то погибло, — сказал он Россу. — Я не хочу писать». И добавил: «Я не думаю, что сейчас я равен той мысли, которую хочу выстроить».

Это последнее очень важное замечание, возможно, более значимое и более показательное, чем сам он считал. Разве он когда-либо позволял себе быть равным тому, что требовалось от литературного таланта, которым он был одарен? Жил ли он сам по собственным строгим требованиям, которые он для себя обозначил, несмотря на легкость, отражённую в предисловии к «Дориану Грею» и «Упадке лжи»? Конечно, его пьесы велики, по-своему – «Саломея», в частности, показывает ему, каким художником он мог быть, если бы у него хватило духа, но все они недостаточно хороши для его гения. На протяжении всей своей жизни он слишком много говорил о своём таланте; как кто-то заметил: «Он растратил себя на слова».

Есть сигналы, которые он чувствовал, или, по крайней мере, о которых подозревал, подтверждающие, что на самом глубоком уровне он дрогнул в своей задаче. Когда он опубликовал новую версию «Как важно быть серьёзным», он посвятил её верному Россу, но задумчиво заметил, что он «хотел бы посвятить более замечательное произведение искусства, написанное с более серьёзным намерением» (курсив добавлен). Точно так же в «Балладе Редингской тюрьмы» он заметил, что этот текст «соткан из реального опыта» и, следовательно, «является своего рода отрицанием моей собственной философии искусства».

Могло ли случиться так, что именно в его философии искусства, а не в произведениях, которые он написал, следуя этой философии, и заключено истинное достижение автора? Его пьесы и его прозаические жемчужины сверкают и переливаются блеском, но даже лучшие из них – это произведения с говорящими головами, головами, которые говорят вопреки этой «серьёзности намерения», которые должны сообщать даже о самой лёгкой работе — сравните Уайльда и Чехова, и вы удивитесь тому, как последний смог наделить персонажей кажущейся хрупкостью в тех местах, что первый — постоянным и порой нестерпимым остроумием.

Распространено мнение, что Уайльд разжёг пламя, которое уничтожило его самого из-за перенасыщения успехом — «сто фунтов в неделю!», — но, возможно, то, что разожгло пламя, было заведомым осознанием падения, тлеющего в нем с самого начала. Когда Гайд спросил его, понимал ли он, что всё это так закончится, его ответ прозвучал двусмысленно:

Конечно! Конечно, я знал, что случится катастрофа … Я ждал этого. Это должно было так закончиться. Только представьте: продолжать движение дальше было невозможно. Вот почему с этим нужно было кончать.

Эстетика автора не подлежит отрицанию; так что можно рассчитывать на погружение в самые тёмные глубины.


Опубликовано 08.03.2018 на The New York Review of Books

 ВКонтакте • Telegram • Яндекс.Дзен • Facebook • Patreon


ПОМОЧЬ ПРОЕКТУ

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Сноски   [ + ]

1. Vyvyan vs. Vivian
2. «homosexual» в английском языке — и существительное, и прилагательное
3. желание деградации и греховности

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *